QUOTE | "Если ты не идиот, ты должен считать дураком себя" Г.С. Батыгин: И не было никаких преподавателей, которые могли бы тебя заинтересовать?
С.В. Чесноков: Были, но уже когда я стал теоретиком, после третьего курса. огда понял, что мне все это не нравится, испугался. Запрут на какой-нибудь реактор, и стану крепостным. Мне же нужна была свобода. Тогда и решил, что лучший выход — попасть в теоретики. Там только фундаментальное обра-зование, математика, физика, и это было трудно. Подумал, что раз я пока не знаю, чего по-настоящему хочу, надо делать самое трудное. Чтобы потом, когда пойму, что мне надо, не оказаться бессильным, и чтоб не врать потом детям, что, мол, "мог, но не сложилось, обстоятельства задавили".
В МИФИ после третьего курса производится набор в теоретики. Брали со всего института, надо было досрочно сдать теорфизику, кванты. Это было фактически как бы второе поступление в "институт внутри института" с высоким конкурсом. Специализация в области разных разделов теорфизики и занятия исключительно физикой и математикой. то хотел, мог и научную работу делать. Это приветствовалось. Две группы студентов по десять человек со специальностью "теоретическая ядерная физика". Из преподавателей там были два человека, которые произвели на меня колоссальное впечатление. Это Исаак Яковлевич Померанчук и Аркадий Бейнусович Мигдал (нам он представился как Аркадий Бенедиктович). От них исходило нечто такое, что завораживало меня. Ближайшие ученики Ландау.
На одной лекции Ландау в МИФИ я был. Это еще до катастрофы, после которой Ландау фактически не стало. Однажды в зимний морозный день поехал в институт утром, зная, что там Ландау будет читать лекцию. Это было в большой лекционной аудитории, в здании ВХУТЕМАСа напротив Почтамта на Мясницкой, ировская тогда. Там был МИФИ, там я учился. У Ландау были совершенно красные руки. ак лапки голубей за окном. Я совершенно не понимал, что он говорит. Только чувствовал, что это великий человек и что он знает тайны, о которых я тоже хотел знать. Но слова его ни на йоту не приближали меня к этим тайнам. Из-за меня, конечно. Это на меня производило колоссальное впечатление. И он, разумеется, и моя непонятливость. Я не знал, что с этим делать.
У меня же эмоциональная память. Помню его руки, мел, которым он писал на доске, воркующих голу-бей с красными лапками и заснеженные карнизы крыш за окном. Это было очень остро. И тупое чувство непонятности. Он писал на доске экспоненты, это было понятно (я был на втором семестре), но я не понимал смысла его слов. А Ландау говорил о Вселенной, о мировых линиях звезд… Я силился представить себе звезды, которые прочерчивают во Вселенной мировые линии. Что это за линии? ак с ни-ми жить, что делать? И ощутил чудовищное напряжение. Невероятно захотелось спать. Все время, пока он читал лекцию, я боролся со сном. Насмерть. В жизни никогда так спать не хотел. Мне было стыдно, неприятно за себя, но ничего не мог сделать, просто погибал. Это было смешно и печально. В итоге потом я поступил в теоретики. Там тоже конфликт был с собой. Сдавал все "на отлично", все было нормально, но я-то понимал, что знания мои номинальны. Не понимаю я, как устроен физический мир. стати, о критериях понимания. Вокруг я видел массу людей, которые выучивают науку формально, как идеологию. Я тоже так мог. С трудом большим, но мог. Но себе врать был не в состоянии. Мне было трудно отделить, – что в моем непонимании от моей неспособности, элементарной человеческой неспособности, а что от вещей, без понимания которых я не могу принять никакие знания. то виноват в моем непонимании? Я сам, преподаватели, которым не было дела до моей психологии, или дело в том, что есть знания о мире, понятные одним, но принципиально непостижимые для таких, как я?
Поскольку я себя не считал полным идиотом, я должен был обвинить прежде всего себя. Я полагал, что только амбициозный дурак в этой ситуации мог бы считать себя умным. Если что-то в тебе есть нор-мального, если ты не полный идиот, ты должен считать дураком прежде всего себя. Это был единственно приемлемый путь. Он требовал мобилизации личных усилий. Это было трудно, но делать было нечего. Успокоиться мне мешали мои собственные требования к органичности моих знаний. Желание быть в единстве с наукой о мире. Единства не было. Знания о мире не соотносились со знаниями о людях. Это было столь же тягостно, сколь очевидно. орни этих требований были в детстве. В том, что дали мне Совгавань, орсаков, амчатка, Измаил. В плацкартных вагонах поездов Владивосток—Москва и Москва–Владивосток. В этих вагонах я видел жизнь страны, как в театре. Поезд шел десять дней. Мы с мамой раз двенадцать катались туда-обратно.
Однажды я чуть не умер в пятьдесят втором. Скарлатина токсическая, заболел в поезде. Нас сняли на четвертые сутки в Улан-Удэ. Я лежал сорок дней в больнице, мама при морге нашла каморку. Поезд шел вдоль Байкала прямо по берегу. Страна, как на сцене. Спектакль один от года к году, только актеры менялись. Диктор говорил: "Сейчас по правую сторону (если из Москвы едешь) вы увидите портрет великого вождя и учителя Иосифа Виссарионовича Сталина". Музыка, и на темном небе огромная светящаяся икона, заполненная светом, гигантский барельеф Сталина между небом и землей. Зэк вырезал. Тянул 25 лет, тайком убегал из лагеря и в скале вырезал двадцатипятиметровый барельеф друга и учителя. огда узнали, дали свободу. Все друг другу эту легенду рассказывали. Поезд замедляет ход, медленно проходит. Все прилипли к окнам. Помню очень хорошо. Я тоже прилипал к окну носом в стекло. огда потом я пел песню: "Вечер, поезд, огоньки, дальняя дорога, дай-ка, братец, мне трески и водочки немного… А на нем одна шинель, грубая, солдатская… Но тут шарахнули запал, применили санкции, я упал и он упал, завалил полстанции…" — все это было у меня в печенках. |
и т.д.
|